Способность произвольного отношения к этому «голосу», являвшаяся прямым следствием диалогизации творческого опыта, означала для Пушкина одновременно способность произвольного отношения к собственному своему «Я» именно как к носителю белкинско-гриневской стихии. И хотя «простонародный взгляд» на эту сторону души еще не приводил у Пушкина (в отличие, скажем, от Л.Н.Толстого) к однозначно негативному ее переживанию, он тем не менее уже делал невозможным для него отношение к своей личности как безусловной, ничем и никак не детерминированной данности; он уже повлек за собой глубокую ауторефлексивную напряженность, причем в таком ее виде, когда освоение своего субъективного пространства перестало совпадать с интроспекцией душевно отъединенного и постоянно тождественного себе «Я» и потребовало выхода во внешний мир социальных отношений, в котором еще только предстояло найти свое интегрирующее личностное начало. Само его обретение в условиях диалогизированных установок превращалось для Пушкина в проблему, переживаемую к тому же в социальном плане. И именно поэтому процесс самоосознания, конституируясь внутри его литературной деятельности, начинал включать в себя в качестве необходимого и важнейшего элемента конкретно-исторический анализ действительности; именно поэтому он неразрывно связан у Пушкина с активным поиском такой социальной позиции, которая могла бы переживаться им онтологическим соответствием своего диалогизированного творческого мира.
Отражением этого поиска стала знаменитая пушкинская формула: «Я мещанин»,— или еще точнее,— «дворянин во мещанстве». Было бы большим упрощением видеть в ней простую социальную самооценку Пушкина и не учитывать того обстоятельства, что наиболее глубокие мотивы, приведшие к ее появлению, лежали не столько в плоскости объектных отношений, сколько в отношениях между двумя возможными для него как художника познавательными позициями, в субъективном ощущении медиального положения своего интегрального творческого «Я», причастного обоим мирам, но в то же время не сводимого ни к одному из них. Его субъективное пространство, заданное диалогизированными установками, оказывалось изоморфным пространству реальных связей социальной действительности. Художественное описание этой действительности становилось для Пушкина своеобразным средством самопознания, актуализируя в его творчестве тему «среднего состояния» героя— «среднего» или по его социальному положению (линия, ¦аыеченная в «Моей родословной», в незаконченном «Езер-ском», «Пиковой даме» и, наконец, в «Медном Всаднике»), или ¦росто по внешней ситуации, ставящей героя на границе двух ¦ротивоборствующих миров (Гринев и Швабрин в «Капитанской дочке», отчасти Владимир Дубровский).
Ход работы Пушкина, реконструированный недавно Н. Н. Петруниной на основании внимательного прочтения чер-яовых вариантов и планов [Петрунина 1987, с. 207—Й22, 249], свидетельствует о том, что указанные произведения внутри каждой группы обладали вполне определенной степенью взаимного притяжения и сцепления, по крайней мере на стадии за-лысла. Нельзя, однако, не заметить, что не менее характерное единство прослеживается здесь и на более высоком уровнена уровне отношений между самими группами данных текстов. Объединяющий момент заключается в общем для них авторском интересе к образу дворянина-отщепенца, в той или иной форме вступающего в конфликт со своим сословием. И если в рамках первой группы конфликтная суть «среднего состояния» раскрывается со стороны трагического характера отношений медиального героя с социальными верхами (трагического, как в случае «недооценки» им этих отношений—Евгений из «Медного Всадника», так и в случае их «переоценки» — Германн «Пиковой дамы»8), то внутри второй группы текстов этот герой рассматривается скорее в контексте его связей с социальными низами, причем общая картина взаимоотношений приобретает здесь далеко не столь однозначный вид.
⇐ Предыдущая страница| |Следующая страница ⇒
|